Фонд Александра Н. Яковлева

Архив Александра Н. Яковлева

 
АЛЕКСАНДР ЯКОВЛЕВ. ИЗБРАННЫЕ ИНТЕРВЬЮ: 1992–2005
1994–1999 годы [Документы №№ 25–72]
Документ № 33

Моя война


Комсомольская правда, 3 ноября 1994 г. Беседу вел А. Афанасьев.

 

Александр Николаевич, вот строчки из Вашего личного дела. «4 мая. Дорог в районе обороны бригады нет. Доставка пищи и боеприпасов производится людьми. Передний край в большинстве своем заболочен, и рытье окопов и дзотов невозможно». А далее идет прямо-таки победная реляция. «За год боевых действий бригада нанесла противнику тяжелый урон. Убитых: 6322 человека. Убито лошадей — 13. Вездеходов захвачено — 13. Уничтожено дзотов — 19. Повозок — 112. Кухонь — одна»1. Вспомнили? Такой была Ваша война?

— Вы понимаете, мне очень не хочется ставить все под сомнение, но вот это: захвачены лошади, велосипеды, машины, — какие там машины? Я не знаю, где летописцы полковые их увидели? Машины просто не могли по болоту проехать. Да, действительно, однажды мы попали в ситуацию, когда три дня не евши были. Немецких лошадей в болотах я ни разу, к сожалению, не видел. Может, они и были, может, их даже и захватывали в плен, не знаю. Что касается пленных? Вот на моей памяти однажды летчицу поймали, она выпрыгнула с парашютом. Так вот эту летчицу начали допрашивать, но она кроме «хайль Гитлер» — больше ничего. И тогда капитан-переводчик (он латыш был): ну-ка, ребята, поговорите с ней там вон, недалеко! Вот тут она испугалась.

На другом языке «поговорить»?

— Да. На понятном. На солдатском. На, а что... измученные люди. Да и озабоченные очень. Она тут же начала говорить...

То есть сурово с пленными немцами обходились? Тот же «Смерш»?

— Нет. «Смерш» понежнее нас относился. Смершевцы иногда даже пол-литра нам ставили. Котелок водки давали, если мы оставим в живых пленных. Видать, с самого начала войны такой порядок установился, как я понимаю: немцы нас в плен не брали, мы их тоже.

А может, не стоило умирать, лучше бы сдаться — и тогда жили бы, как в Западной Европе?

— Однажды мы взяли деревушку. И вот то, что меня поразило и настроило по-настоящему на военный лад. Вошли в деревню — повешенный старик. С бородкой, в нижнем белье, висит себе на березке. Вот так, понимаете, взяли и повесили человека. Ну и как можно было допустить, что они станут победителями? Или: расстрелянные. Видимо, так я понимаю теперь, — детский дом. Дети. Вместе со старшей воспитательницей. Так, небрежно закутаны ручонки у детей. Ну вот как? Как?.. Или самое страшное впечатление — весна 42-го. Когда стали вытаивать трупы. Зима была суровая с 41-го на 42-й. И начали вытаивать трупы, молодые ребята. 19, 20, 21 год ребятам. В форме солдатской, офицерской. Мертвые — а как живые.

Воспитывали ненависть? Или само собой получалось?

— Ну, как же! Постоянная пропаганда.

Но Вы начитанный, интеллигентный юноша. И не чувствовали зазора между тем, что в «Красной звезде», и войной с ее грязью?

— Нет, я верил в то, что было написано.

А «убей немца»?

— Тогда воспринималось «убей», потому что не убьешь — тебя убьют. И, в общем-то, для меня вопроса не было: в случае чего надо стреляться.

Александр Николаевич, я опять возвращаюсь к документу: «... старший лейтенант Яковлев, преодолев проволочное заграждение, со своим взводом ворвался в расположение противника и завязал рукопашный бой. Несмотря на полученное тяжелое ранение, товарищ Яковлев с поля боя не ушел, а продолжал командовать и управлять боем».

— Да какие там проволочные заграждения в болотах, где их ставить-то, как их провести-то? Или написано: не оставил поля боя. Да, действительно, когда меня простреливали, конечно, я не мог оставить поле боя. Ну, прострелили, ну, кровь течет, но нога цела, и бой все-таки. Потом мне грудь прострелили, и уже, конечно, ничем я не командовал. Или в одной статье даже написано, что я кричал «полундра». Ну не кричал я этого!

Ну а как не в газетах? Какой бой на самом деле был?

— Приготовились, пушки вывезли, еле-еле приволокли. Минометные роты прибыли, две роты. Командир соседней пехотной роты Болотов был. (Ему ногу потом оторвало, тоже старший лейтенант. Из Свердловска. Так получилось, что потом мы в одном госпитале лежали.) Мы с Болотовым увидели, что туман отрывается от болота. Раннее утро, что-то около трех. А мы оба оказались из деревни и знали, что вот под этим туманом над землей становится прозрачное пространство — и буквально каждый цветочек виден, каждая травинка. Мы говорим: сейчас надо атаковать, сейчас! Пока туман не поднялся. А командир, майор: нет, как было сказано!

Майор? Фамилию не помните?

— Не помню. Он появился и исчез. Его, правда, потом, разжаловали в рядовые и в штрафной батальон отправили. Пьяный был. Говорит: нет, будем наступать, когда было сказано!.. Да, мы ворвались, все-все вроде бы сделали, но вот чувство бессмысленности у меня до сих пор осталось. Потом меня вытащили (а восемь километров надо было тащить). И, по-моему, четверо меня начали тащить, троих убило, а четвертый, Василенко, потом тоже погиб. Он меня взял на руки, нога-то перебита, и на руках — я не помню уже, сознание терялось, снова приходило, снова терялось. Помню, на телеге — это жуть. Прострелена нога, ну мне пальцы привязали, так все равно жутко.

Александр Николаевич, ну а в атаку как? Бежали?

— Нет, в данном случае мы все ползли. У меня был немецкий автомат и пистолет. Но я как-то удобнее чувствовал себя с пистолетом.

Мы сейчас говорим об оружии. А ведь Вы в людей стреляли?

— В людей, в людей.

Убивали?

— Было дело.

А сколько, помните?

— Да, у меня личный счет есть. Только какой — не скажу. Не для записи. Вот кончите записывать — скажу.

Но не на единицы счет шел?

— Нет.

Ну хорошо, а Вы помните этих людей?

— Это в основном снайперские упражнения. Ну как я их помню? Немцы и немцы.

А действительно было, что «Интернационал» вдохновлял, кричали «За Родину!», «За Сталина!»?

— Да, да.

От души?

— А кто его знает: от души или нет? Все кричали, и я кричал... Уж если кто не ошибается, так это он, Сталин. Остальные могут, и пьяницы майоры там, и кто-то еще.

У Вас девушка была?

— Нет. Но я со многими девчонками переписывался из класса, они мне писали. А так нет. Я как-то очень поздно просыпался, долго.

А вообще отношение к женщинам?

— Ну, каждый рассказывал все, что ему в голову взбредет. В основном, конечно, придумывали. Но Вы знаете, если бы раздавал награды сейчас, я бы всем женщинам, которые действительно участвовали в войне, на фронте, я бы сейчас без разбора — чего они делали — давал бы героев, дважды героев, трижды героев. Это самые несчастные и самые героические люди на войне. Ну, на самом деле. Вот рота, один санинструктор. Вот вошебойка один раз приезжала к нам. А вши — не было никакого покоя. Ужасно. Все глядят на женщину, мягко говоря, особым взглядом. А ей надобно вытаскивать раненых, плачет, плачет, потом надо резать, завязывать, и все пристают... Не знаю, я бы их не пачкал. А потом, Вы знаете, может быть, отбивается от всех, ну, потом надоедает и прислонится к начальнику. А начальник все-таки и защитит как-то уже.

Я так понял, что Вас даже после войны год целый преследовало желание стрелять, убивать?

— Не то чтобы убивать. Взрываешься, ищешь скандала какого-то. Если кто-то задел, сразу готов, так сказать, человека в это время уничтожить, разорвать или еще чего-нибудь. Вот такое внутреннее состояние, знаете, озлобленности. Как-то на костылях неудобно ходить, злишься. То поскользнешься, то еще что-то... Я вернулся инвалидом войны, поступил в институт. И вызывает меня облвоенком лично и говорит: вот так и так, в армию мы Вас не имеем права взять. (А я на костылях еще!) Так что будете заведовать военной и физкультурной кафедрой института.

На костылях-то?

— Да. И я помню, повез девчат на стрельбище, стрелять их учить, бедняжек. И вот допризывники, ребята: дай пострелять! Стрельбище, винтовки, пусть малокалиберные, а у меня был малокалиберный пистолет. Я говорю: ребята, марш отсюда! А они — ко мне. Ну сейчас бы я, ей Богу, не стал стрелять в людей. А тогда хлопнул в них — хотя мимо. А ведь друзья могут подтвердить — очень до сих пор неплохо стреляю. Стрелял я вот так, с обеих рук. Трудно было, трудно было мне промахнуться... Да, я отходил, отходил после войны. Я летом поехал к отцу на Урал, его там поставили дезертиров охранять: какая-то тюряга для дезертиров. Он мне: Санька, Санька, ты что?

Раненых не добивали? Скажем, сам раненый понимает, что ему не выжить.

— Ну, сам раненый — это да. Это я совершенно допускаю. А вот так, чтобы раненого добивать, у нас это было невозможно. И товарищей в беде не бросали. У меня был случай. Мы пленных взяли. И был такой Проселков из Воронежской области, рядовой, тракторист. Сказал я ему: ты в штаб пленных отведи. А он по дороге всех их расстрелял. Ну, в суд. Трибунал. Ну стали мы его защищать. И только вот когда завели дело, прокурор приехал и все такое, выяснилось, что в Воронежской области (под оккупацией) товарищи ему голову в картофельнике держали, в огороде, чтобы он не видел, как немцы вешали его отца (он бригадир, что ли, был в колхозе), сожгли дом, расстреляли его детей и жену...

А его держали, чтобы он не кричал. А он такой был достаточно щуплый. Как только после этого случая мы стали обсуждать и вспоминать, что он все время смерти ищет безрассудно, там, где надо лечь, он вставал... И вы знаете, защитили мы его — то есть он остался несудим. Общественное мнение сыграло роль. Ну, а потом ни у кого не было желания судить за это.

Как говорится, замотали дело?

— Замотали. Но все-таки свою пулю он искал и ее потом нашел... А вообще считалось, что моряки — народ своенравный. С ними надо договариваться. Приехал к нам пехотный из запаса, старший сержант. И надо же на его горе — отвели бригаду помыться немножко, чуть-чуть подкормиться. А он говорит: надо учения! Говорит: по-пластунски! Ну, а ребята не хотят по-пластунски. Он рассердился. Говорит: запевай! А они не поют. Он говорит: надеть противогазы. А какие противогазы? Противогазов давно нет. Одни сумки. В сумке мало ли по хозяйству у человека что: спички, иголки, нитки, хлеба кусок. А он совсем разозлился: бегом! Они побежали и убежали от него. Приходит ко мне Павловский, наш старшина. Говорит: беда будет, в следующий раз не берите старшего сержанта. В бой не берите. Ну, что ты? Как это так? Ну, очередная там заваруха. И получил пулю в затылок старший сержант в первом же бою. Там туда-сюда, все знают, что вот было так, — а как доказать? Тут уже никто не выдаст, никакая агентура не поможет.

Круговая порука была?

— Да ну что вы, так нельзя обращаться!

Вообще война, получается, кошмарное дело...

— Конечно, кошмарное. Вот, скажем, играем в домино. Рядовые играют, и я сел. Сыграл. А я самый молодой. Надо знать это постоянное высмеивание, подъялдыкивание молодого. Ну, однажды не повезло, проиграл я и разозлился, солидности не проявил, встал демонстративно и ушел в землянку. И тут снаряд, обстрел. И надо же так случиться — снаряд прямо в этот стол с домино. И вот я, помню, выбежал — деревья. И когда вы видите — кишки висят на деревьях, — вы поймете, что такое война. Вот и все. Ведь только что жил, только что живого человека смеющегося видел. С мечтами какими-то, надеждами, с памятью о семье. Это война... Я не люблю, когда начинают о войне: и вот пошел, проявил. Особенно когда говорят бодрым голосом, как на плацу. Понимаете, я как-то вот всегда к такого рода людям с подозрением, что они были около фронта, а на фронте никогда не были. Когда командир роты возвращается из боя, а у него половины роты нет, это для него огромное несчастье, горе. Личное. Вот тогда напивались. После боя.

А Вы? Вы же не пьете?

— Это я сам тоже делал. Когда товарищей убивало.

Александр Николаевич, ну а сейчас — после той крови — возможно примириться, нормально относиться к немцам?

— Знаете? Вот первый раз моя заграничная поездка случилась в 1956 году в Германию. И Вы знаете, это была не командировка, а какое-то мучение. Я как бы на всех мужчин надевал фашистскую фуражку. Вот я смотрю на него, и вот он в фуражке. Он для меня немец. Но немец в фуражке. То есть для меня это было олицетворение фашизма, олицетворение СС, чего хочешь. И вы знаете, думаю: что же, это меня всю жизнь будет преследовать? Я сознавал, что это абсурд. Ну, что вы ей-Богу! Не все же там звери. А полевые части, как потом оказалось, это несколько другие части.

После войны Вы чувствовали себя победителем?

— Сначала появилась полная безнадежность: а что же ты будешь делать? А мама настаивала, когда я вернулся: не надо учиться. Надо идти на винзавод, где вырабатывали спирт и оставалась барда, которую очень корова любит. А у нас сестры, одной было три года, другой — два.

Оно, по-крестьянски, верно...

— Да, по-крестьянски верно, что надо идти на винзавод. А я коммунист. Мне предлагали зав. кадрами этого завода. Ну, там все спивались, естественно. Но маму тогда другое интересовало: как выжить? Корова — и больше ничего. Она у меня ведь даже письма не умела писать. Ну, неграмотная. Так вот, я написал челобитную отцу. Он еще на Урале был, — так и так. Он отписал ей инструкцию: нет, пусть поступает как хочет. И я пошел учиться... Понимаете, вот такая безнадежность. Но когда еще война шла — ладно. А вот когда стали возвращаться здоровые ребята, вот тут уж почувствовал неполноценность. Это давило. А я не могу себя отнести к людям негордым. Тут мне стало обидно: почему я на костылях, а он нет?.. И Вы знаете, ладно уж, я признаюсь в такой слабости. Вот когда я вернулся, у нас в поселке еще один без ноги, еще один, — человек пять. Кого-то не взяли по здоровью. Вот такая компашка сложилась. И мы стали потихоньку выпивать. И я почувствовал, что вроде это и ничего. Облегчает как-то. Обязательно вечером что-нибудь сварганим, соберемся там каким-то образом, и в какой-то момент я испугался. Однажды я понял: а мне охота выпить. И, в общем-то, себя заставил. Двадцать два. Война не добила, тут добью себя сам. Да еще мама плачет. Сестренки плачут.

А многих так и добило?

— Да, многих так и добило...

Вам повезло? Ведь Вы остались живы?

— На войне, по определению, не может быть везения и невезения. Одни убиты, другие случайно не убиты — всего две категории.


Назад
© 2001-2016 АРХИВ АЛЕКСАНДРА Н. ЯКОВЛЕВА Правовая информация